Неточные совпадения
Из Петербурга Варвара приехала заметно
похорошев; под глазами, оттеняя их зеленоватый блеск, явились интересные пятна; волосы она заплела в две косы и уложила их плоскими спиралями на уши, на виски, это сделало лицо ее шире и тоже украсило его. Она привезла широкие платья без талии, и, глядя на них, Самгин подумал, что такую одежду очень легко сбросить с тела. Привезла она и новый для нее взгляд на
литературу.
Я был раза два-три; он говорил о
литературе, знал все новые русские книги, читал журналы, итак, мы с ним были как нельзя
лучше.
— А как вы полагаете, откуда деньги у Болеслава Брониславича? Сначала он был подрядчиком и морил рабочих, как мух, потом он начал спаивать мужиков, а сейчас разоряет целый край в обществе всех этих банковских воров. Честных денег нет, славяночка. Я не обвиняю Стабровского: он не
лучше и не хуже других. Но не нужно закрывать себе глаза на окружающее нас зло. Хороша и
литература, и наука, и музыка, — все это отлично, но мы этим никогда не закроем печальной действительности.
Он мог подаваться, особенно после событий 1861–1862 годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он был совсем не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей
литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных лет театром, считался
хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о
литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и
хорошим французским языком.
Этот тип актера-писателя также уже не повторится. Тогда
литература приобретала особое обаяние, и всех-то драматургов (и
хороших и дурных) не насчитывалось больше двух-трех дюжин, а теперь их значится чуть не тысяча.
В тех маскарадах, где мы встречались, с ней почти всегда ходил высокий, франтоватый блондин, с которым и я должен был заводить разговор. Это был поляк П., сын эмигранта, воспитывавшийся в Париже, учитель французского языка и
литературы в одном из венских средних заведений. Он читал в ту зиму и публичные лекции, и на одну из них я попал: читал по писаному, прилично, с
хорошим французским акцентом, но по содержанию — общие места.
— Но где ж он
лучше? Он и в европейских
литературах, я думаю, не
лучше и не выше.
Несмотря на полную выдержку и совершенное знание
хороших манер, он до того, говорят, самолюбив, до такой истерики, что никак не может скрыть своей авторской раздражительности даже и в тех кругах общества, где мало интересуются
литературой.
— Зер гут! как говорит
хороший немец, когда выпьет ведро пива. Вас, мамаша, не изменила
литература: вы остались доброй пожилой женщиной, полной и высокого роста. Да благословят бесчисленные боги ваше начинание!..
— Отовсюду идут жалобы на недостаток
литературы, а мы все еще не можем поставить
хорошую типографию. Людмила из сил выбивается, она захворает, если мы не дадим ей помощников…
Я теперь не помню и до сих пор не пойму, почему на филологическом факультете я пошел по историческому отделению, а не словесному:
литература меня всегда интересовала больше истории; притом состав преподавателей на словесном отделении был очень
хороший, и среди них яркою звездою блистал такой исключительный ученый, как Александр Веселовский.
— Видно, и в самом деле
лучше отказаться от
литературы, — проговорил, покачав головой, Калинович.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской
литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком
хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
— Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем
лучше. В
литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Повести? — повторил директор. — В таком случае, я полагаю, вам
лучше бы исключительно заняться
литературой. К чему ж вам служба? Она только будет мешать вашим поэтическим трудам, — произнес он.
Претендованные в других творениях нашей
литературы, сильные характеры похожи на фонтанчики, бьющие довольно красиво и бойко, но зависящие в своих проявлениях от постороннего механизма, подведенного к ним; Катерина, напротив, может быть уподоблена большой многоводной реке: она течет, как требует ее природное свойство; характер ее течения изменяется сообразно с местностью, через которую она проходит, но течение не останавливается; ровное дно,
хорошее — она течет спокойно, камни большие встретились — она через них перескакивает, обрыв — льется каскадом, запруживают ее — она бушует и прорывается в другом месте.
Они презирали равно Дюма, Сю и Феваля и судили, в особенности Зухин, гораздо
лучше и яснее о
литературе, чем я, в чем я не мог не сознаться.
— Эй, Калистрат Стратилактович, смотрите, чтоб не пришлось потом горько покаяться, — предостерег он весьма полновесно и внушительно; — знаете пословицу: и близок локоть, да не укусишь; так кусайте-ка, пока еще можно! Говорю, сами благодарить будете! Вы ведь еще по прежним отношениям знаете, что я малый не дурак и притом человек предприимчивый, а нынче вот не без успеха
литературой занимаюсь. Полноте! что артачиться! А вы
лучше присядьте, да выслушайте: это недолго будет.
— О, им числа нет: они и в Библии, и в сказаниях, в семейных хрониках и всюду, где хотите. Если это вас интересует, в английской
литературе есть очень
хорошая книжка Кроу, прочтите.
— Вы очень строго относитесь к современной
литературе. Но пишутся же теперь и
хорошие книги.
Конечно, мы не отвергаем того, что
лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей
литературе, находя, что он и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
— Какое там освежение: в
литературе идет только одно бездарное науськиванье на немцев да на поляков. У нас совсем теперь перевелись
хорошие писатели.
— Некто Муффель, барон, камер-юнкер из Петербурга. Дарья Михайловна недавно с ним познакомились у князя Гарина и с большой похвалой о нем отзываются, как о любезном и образованном молодом человеке. Г-н барон занимаются также
литературой, или,
лучше сказать… ах, какая прелестная бабочка! извольте обратить ваше внимание…
лучше сказать, политической экономией. Он написал статью о каком-то очень интересном вопросе — и желает подвергнуть ее на суд Дарье Михайловне.
Самое высшее проявление полноты человеческого здоровья и силы Ницше видел в эллинской трагедии. Но
лучше, чем на чем-либо ином, можно видеть именно на трагедии, какой сомнительный, противожизненный характер носила эта полнота жизни, сколько внутреннего бессилия и глубокой душевной надломленности было в этом будто бы героическом «пессимизме силы». Скажем прямо: во всей
литературе мира мы не знаем ничего столь антигероического, столь нездорового и упадочного, как эллинская трагедия.
Не надо забывать, что такие пьесы, как «Горе от ума», «Борис Годунов», публика знает наизусть и не только следит за мыслью, за каждым словом, но чует, так сказать, нервами каждую ошибку в произношении. Ими можно наслаждаться, не видя, а только слыша их. Эти пьесы исполнялись и исполняются нередко в частном быту, просто чтением между любителями
литературы, когда в кругу найдется
хороший чтец, умеющий тонко передавать эту своего рода литературную музыку.
— Я всегда это думал!.. Одно чиновничество, которого в Петербурге так много и которое, конечно, составляет самое образованное сословие в России.
Литература петербургская, — худа ли, хороша ли она, — но довольно уже распространенная и разнообразная, — все это дает ему перевес. А здесь что?..
Хорошего маленькие кусочки только, остальное же все — Замоскворечье наголо, что в переводе значит: малосольная белужина, принявшая на время форму людей.
У Бенни были
хорошие юридические способности и довольно большая начитанность в юридической
литературе.
Всякий, кто читает журналы наши не со вчерашнего дня, припомнит, что до 1856 года
литература ограничивалась на этот счет только тонкими намеками, что нам нужны
хорошие пути сообщения и что железные дороги суть
хорошие пути сообщения.
Как я говорил, я не только старался избегать осуждения церковной веры, я старался видеть ее с самой
хорошей стороны и потому не отыскивал ее слабостей и, хорошо зная ее академическую
литературу, я был совершенно незнаком с ее учительной
литературой. Распространенный в таком огромном количестве экземпляров еще в 1879 г. молитвенник, вызывающий сомнения самых простых людей, поразил меня.
Разговор не замедлил склониться к
литературе, или,
лучше сказать, Шатров не замедлил круто своротить его на эту дорогу, обратившись с просьбою, от имени всех, чтобы великий Николев, бесконечно разнообразный в своих творениях, прочел что-нибудь из своих эротических и сатирических сочинений.
Потом я завел серьезный разговор с ним о новом цензурном уставе и доказывал ему, что если буквально его держаться и все толковать в дурную сторону, на что устав давал полное право цензору, то мы уничтожим
литературу, что я намерен толковать все в
хорошую сторону.
В нем сосредоточивалось все, что составляло цвет тогдашней
литературы; его издатели были люди, стоявшие по образованию далеко выше большей части своих соотечественников; стремления их клонились именно к тому, чтобы изобразить нравы современного им русского общества, выставив напоказ и дурное и
хорошее.
Несмотря на то, художническая его деятельность оставила глубокие следы в
литературе, и от нынешнего направления можно ожидать чего-нибудь
хорошего, потому что нынешние деятели начинают явно стыдиться своего отчуждения от народа и своей отсталости во всех современных вопросах.
Повторим в заключение, что книжка г. Милюкова умнее, справедливее и добросовестнее прежних историй
литературы, составлявшихся у нас в разные времена, большею частью с крайне педантической точки зрения. Особенно тем из читателей, которые стоят за честь русской сатиры и которым наш взгляд на нее покажется слишком суровым и пристрастно-неблагонамеренным, таким читателям
лучше книжки г. Милюкова ничего и желать нельзя в настоящее время.
— Нет, вот еще
лучше есть, — проговорил другой голос подле самого Ивана Ильича, — новый лексикон издается, так, говорят, господин Краевский будет писать статьи, Алфераки… и абличительная
литература…
Надобно сказать правду, что, кроме присяжных любителей
литературы во всех слоях общества, молодые люди
лучше и скорее оценили Гоголя.
Литература деятельно продолжает свои обличения, свои вызовы на все
хорошее и благородное; она по-прежнему твердит обществу о честной и полезной деятельности, она все поет ту же песню...
— Я, знаете ли, согласна… Пусть! Почему же? Наука вещь
хорошая, без
литературы нельзя… Поэзия ведь! Я понимаю! Приятно, если женщина образованна… Я сама воспитывалась, понимаю… Но для чего, mon ange [мой ангел (франц.).], крайности?
Были у ней тоже и приживалки и приживальщики, которых вместе с венгеркой и генералами в одно общее презрение почему-то вместе включила наша
литература; но Марья Ивановна считала, что проигравшемуся Скопину и прогнанной мужем Бешевой
лучше жить у нее, чем в нищете, и держала их.
Здесь можно было бы найти много данных для определения значения Станкевича в кругу его друзей; но мы уклоняемся от рассмотрения этого вопроса — отчасти потому, что оно завлекло бы нас очень далеко, а главным образом потому, что это дело изложено уже гораздо подробнее и
лучше, нежели как мы могли бы это сделать, в одной из статей о критике гоголевского периода
литературы, помещавшихся в «Современнике» 1856 года.
Последний стих так многозначителен, что я не знаю ему равного. Я также ничего не знаю
лучше во всех мне известных
литературах следующего описания спуска корабля...
Грече и Булгарине
лучше не говорить, потому что участь их в
литературе уже решена…
Привозя прелестную девушку на родину, мать хотела найти человека, который мог бы сколько-нибудь ознакомить княжну с русскою
литературою, — разумеется, исключительно
хорошею, то есть настоящею, а не зараженною «злобою дня».